Резанов чувствовал себя таким слабым, усталым, увядающим. К вечному успокоению все чаще клонились мысли. Казалось, что слаще нет отдыха, как на дощатом ложе, в сосновой домовине. И захотелось вдруг развлечения не по установленной программе. Сидел в своей тихой комнате один. Читал объявления в «Новом времени» очень внимательно. Искал чего-то. Сравнивал и выбирал. Его бледное, начинающее увядать лицо являло признаки смущения и нерешительности. В задумчивости взял карандаш. Поставил его острием на абажур лампы. Дрожала рука. Стучало острие карандаша. Усмехнулся. Подумал: «Старею». Опять опустил глаза, — когда-то вечно-веселые, теперь устало-равнодушные, — на газетные листы склонил внимательные и спокойные взоры. Наконец выбрал одно объявление. Какая-то интеллигентная молодая дама, красивая и воспитанная, находясь в крайней нужде, просила добрых людей одолжить ей пятьдесят рублей; согласна была на все условия. Просила писать в семнадцатое почтовое отделение до востребования, предъявительнице квитанции за № 205824. Резанов вынул из коробки лист желтоватой, шероховатой бумаги с неровными краями, с водяными знаками Margarette Mill. Усмехаясь невесело, писал: «Милостивая Государыня, Я дам Вам деньги, которых Вы просите, но не в долг и не даром, а за работу, о которой сейчас Вам напишу. Напишу по необходимости вкратце, — в письме многого не скажешь. Но так как, по Вашим словам, Вы — дама интеллигентная, то Вы, может быть, поймете, что именно от Вас потребуется. Вы должны явиться мне в образе моей смерти, — чем более привлекательной, тем лучше, — и сообразно с этим вести себя. Если Вы сумеете разнообразить достаточно эту веселую игру, то Ваш заработок может быть и впредь достаточен для Вашего пропитания. Согласны ли Вы? Не страшно ли Вам? Понимаете ли Вы, что от Вас требуется? Если согласны и не боитесь, и понимаете, то напишите, когда и где я могу Вас в первый раз встретить. Для меня самое удобное время — после пяти вечера. Пишите в Главный почтамт предъявителю трех рублей № 384384. Письмо возьму в четверг». Трехрублевка, новенькая, пошловато-красивого образца 1905 года, хрустела неприятно, как накрахмаленное платье полоротой причастницы. Цифры 384 повторялись дважды. Совпадение казалось странным и знаменательным. Подумал: «А если?» Бледно улыбнулся. «Ну и пусть». Не подписал. Запечатал. Сам отнес и бросил в почтовый ящик, — чтобы не забыли до утра, чтобы дошло скорее. Потом вернулся и думал, какая она придет. Тощая, уродливая, с побуревшим от бедности и страданий лицом, с желтыми зубами, с жидкими рыжеватыми космами волос под истасканною на дожде и ветре шляпою, где жалко и смешно трепыхаются перо и бант? Или молоденькая, застенчивая, тихая, с тонкими пальцами швеи, исколотыми иглой, с бледным, точно восковым личиком, с большим, милым ртом? Или пьяною придет проституткою, накрашенная, разбитная, с визгливым голосом и грубыми ухватками? Или провинциальная вульгарная дама в невероятном костюме, с невозможными манерами, с немытою шеею, — брошенная мужем и еще никуда не пристроившаяся? Какая же она будет, смерть? Моя смерть! Или в темном встретит переходе, и не увижу ее, и только в холодную опущу руку мое бедное золото? В четверг пошел в Почтамт. Летний день в столице был пылен, жарок и шумен. Там и здесь чинили мостовые, красили дома, — и так неприятно пахло. И все же было весело, привычно, и вывески знакомых ресторанов глядели празднично-нарядно. Не торопился. Пил пиво у Лейнера. Никого не встретил знакомых. Да и кого теперь встретить? Разве случайно. Было близко время к четырем, когда прошел сквозь узкие отворенные двери в новый, под стеклянною крышею, зал Почтамта. Вспомнил старый, заплеванный закоулок, где прежде выдавали письма до востребования. Теперь и чиновники заботятся о миловидности. Остановился у будочки с бумагою и конвертами. Вертящаяся витрина показала ему все виды приторной пошлости на открытках, как на подбор. — Покупают? — спросил он продавщицу. Смазливая девица со скучающим лицом обидчиво дернулась жирными плечами. — Вам что угодно? — спросила она враждебным тоном. — Конверты, бумага, открытые письма. Взглянул на нее пристально. Заметил кудерьки на лбу, фарфоровый цвет лица, синие зрачки. Сказал: — Да ничего не надо. И прошел дальше. Прямо против входа за средним двойным окном большой квадратной загородки сидели три девицы, разбиравшие письма. Снаружи стояли получатели. Толстая дама с бородавкою на носу спрашивала письмо на имя Руслан-Звонаревой. — Ваша фамилия Звонарева? — спросила почтовая барышня с лицом цвета пшеничной булки и отошла вглубь к шкапу с письмами. — Руслан-Звонарева, — испуганным полушепотом говорила ей вслед дама с бородавкою. И когда почтовая пшеничная девица вернулась с пачкою писем к окошку, дама с бородавкою повторила: — У меня двойная фамилия, Руслан-Звонарева. Рядом с нею стоял рыжий господин с котелком в руке и беспокойными глазами смотрел на письма, которые перебирала вторая почтовая девица, самая красивая из трех и очень гордая этим. Господин, по всем признакам, ждал письма «чувствительного и фривольного», и волновался, и был некрасив и жалок. Третья девица, пухлая, румяная, с лицом широким и коротким, с опущенною на лоб широкою занавескою густых каштанового цвета волос, смеялась чему-то своему. Все обращалась к двум другим, — и те улыбались, — и смеялась, и говорила какие-то отрывочные слова о чем-то забавном. Резанов молча протянул ей свою трехрублевку. Смотрел на девиц. Думал, что они молоды, здоровы, миловидны. Так их подобрало почтовое начальство, заботящееся о приличном виде своих учреждений. Вспомнил недавнюю газетную полемику между почт-директором и какою-то просительницею, которая не получила места на почте потому, что была тощая, некрасивая, вялая от робости и бедности и недоедания, и старая — целых тридцать два года. Закрыл глаза, — встало чье-то бледное, испитое, испуганное лицо с широко открытыми глазами, с дергающимися нервно и робко губами. Кто-то шепнул, так ясно и тихо: — Нечем жить. Кто-то ответил, тихо и спокойно: — Не живи. Резанов открыл глаза. Ненавидящим взором смотрел на пухлолицую девицу, которая искала письмо на его номер, выкидывая из пачки на стол одно за другим открытки и закрытые письма. И все смеялась. Так противно, надоедливо. Наконец протянула письмо в узком штемпельном конверте. Перебросила остальные письма. — Больше нет. — И не надо, — досадливо сказал Резанов. Отошел в сторону, сел на скамью у колонны. Разорвал конверт. Торопился, но был спокоен. Крупные и узкие буквы, тонкие черты, ровный и спокойный почерк, неожиданно-красивый. «Милостивый Государь, Я согласна. Я не боюсь. Я понимаю. Четверг, шестой час. Михайловский сад, аллея направо от входа. Белое платье. В правой руке Ваше письмо в конверте. Ваша Смерть». Сторож звонил. Зал пустел. Резанов поехал в «Вену». Пообедал. Пил вино. Торопился. Приехал в сад в половине шестого. Она стояла недалеко от входа, на краю аллеи, под деревом. Ее платье белело на темной зелени тихого сада. Тонкая, бледная, очень тихая и спокойная. Внимательно смотрела на него, когда он подходил к ней. Глаза серые, спокойные. Ничего не выдавали. Только внимательные. В лице, совсем некрасивом, выражение ясности и покорности. Губы большого рта улыбались мило и печально. — Милая смерть, — сказал он тихо. Стал перед нею. Странно волнуясь, протянул ей руку. Она молчала. Переложила его письмо в левую руку. Пожала его руку тонкою, холодною, тихою рукою. Он спросил ее: — Ты долго ждала меня? Она ответила, медленно произнося слово за словом, голосом ясным, безжизненно ровным, смертельно спокойным: — Ты меня не ждал. Ты думал, что встретишь не меня. И казалось, что холодом повеяло от нее. И так тихи, так недвижны были складки ее белого платья. Ее простая соломенная шляпа с белою лентою, надетая высоко, кидала желтую тень на ее покойное лицо. И, стоя перед Резановым, она слегка склонилась и провела концом своего легкого зонтика тонкую черту на песке, слева направо, между ним и ею. Спросил: — Это — правда, что ты согласна быть моею смертью? И такой же был тихий ответ: — Я — твоя смерть. Спросил опять, чувствуя холод в теле: — Разве ты не боишься исполнять такую мрачную роль? Сказала: — Смерть боится живых и не показывается им так прямо. Ты, может быть, первый, кто увидел мое лицо, земное, человеческое лицо твоей смерти. Сказал: — Ты ведешь свою роль очень быстро и слишком добросовестно. Скажи мне, как тебя зовут? Улыбнулась печально и кротко. Сказала: — Я — твоя смерть, белая, тихая, безмятежная. Торопись дышать земным воздухом, — часы твои сочтены. Нахмурился. Сказал: — Ты — интеллигентная дама, ты находишься в затруднительном положении и просишь денег. Что довело тебя до такой крайности, что ты согласна на все условия? И даже на то, чтобы играть в такую страшную игру. Ответила: — Я голодна, больна, устала и печальна. Засмеялся. Сказал: — Прежде всего отдохни. Что ты стоишь? Сядь на скамейку. Прошли несколько шагов. Сели. Она чертила на песке запутанный узор. Сказал: — Ты голодна, — мы поедем, — хочешь? — куда-нибудь, и я накормлю тебя. Я дам тебе денег, сколько ты просила. Скажи, не надо ли тебе еще что-нибудь от меня? Сказала: — Я возьму от тебя все, что ты можешь дать, — твое золото и твою душу. Он вздрогнул. Засмеялся. Сказал: — Ты хорошо играешь свою роль. Ответила: — Я пришла. Мой час настанет скоро. Я жду. Он вынул кошелек. В среднем маленьком отделении за стальною застежкою лежали заранее приготовленные пять золотых монет. Вынул их. Она протянула молча свою узкую бледную руку, — такую тихую и спокойную, — открытою ладонью вверх. Легкие линии чертили ясный и простой узор на ее белой, недвижно-раскрытой ладони. Пять золотых монет, тихо звякнув звучным звоном одна о другую, легли на холодную, недрогнувшую ладонь. Неспешно сомкнулась рука, тонкие пальцы, длинные, белые, сжались, — и неторопливо опустилась рука с деньгами в скрытый сбоку прорез белой юбки. И он думал: — Мое бедное золото, — мой последний дар, — скудный заработок поденщика, — малая плата за безмерный труд, — тебе, моя милая. Думал ли только? сказал ли вслух? Так ясно звучали эти слова! Такою печалью стеснилась грудь! И грустная, смотрела на него она сбоку серыми внимательными глазами и улыбалась. Потом склонилась, и тихо шуршал на песке конец ее зонтика. И шептала: — Взяла твое золото — возьму твою душу. Отдал мне золото — отдашь мне душу. Сказал он тихо: — Взяла мое золото, потому что я дал тебе его. Но как возьмешь ты мою душу? И где ты ее возьмешь? И сказала она: — Приду к тебе в мой час и возьму твою душу. И отдашь мне ты свою душу. Отдашь, потому что я — твоя смерть, и ты не уйдешь от меня никуда. Тоска томила его. Он сказал резким голосом, побеждая тоску и страх: — Ты живешь в комнате от хозяев, ты ищешь места или работы, тебя зовут Марьей или Анной. Как тебя зовут? И крикнул с дикою злобою: — Скажи, как тебя зовут! Повторила бесстрастно: — Я — твоя смерть. Такие безнадежные и беспощадные упали слова. Дрогнул. Поник. Спросил упавшим голосом: — Тебе нужно мое золото, — потому что ты голодная и усталая, — но душа моя, зачем тебе душа моя? Ответила: — На твое золото я куплю хлеба и вина, и буду есть и пить, и накормлю моих голодных смертенышей. А потом душу твою выну и возьму ее бережно, положу ее себе на плечи и опущусь с нею в темный чертог, где обитает невидимый мой и твой владыка, и отдам ему твою душу. И сок твоей души выжмет он в глубокую чашу, куда и мои канут тихие слезы, — и соком твоей души, смешанным с тихими моими слезами, на полночные брызнет он звезды. Тихо, неспешно, слово за словом, звучала странная речь, как формула темного заклятия. И кто шел мимо, и какие звучали окрест голоса, и какие проносились, гремя по внешней мостовой, за оградою экипажи, и был ли быстрый легконогий бег и детский смех и лепет, — все скрыто было за магическою пеленою медлительной речи. И как за тающим дымом ладана таился, затаился звучащий, пестрый, весело вечереющий день. И была тоска, и усталость, и равнодушие. Тихо сказал: — Если и до звезд вознесется трепет моей души и в далеких мирах зажжет неутоляемую жажду и восторг бытия, — мне-то что? Истлевая, истлею здесь, в страшной могиле, куда меня зароют зачем-то равнодушные люди. Что же мне в красноречии твоих обещаний, что мне? что мне? скажи. Сказала, улыбаясь кротко: — Во блаженном успении вечный покой. Повторил тихо: — Вечный покой. И это — утешение? — Утешаю, чем могу, — сказала она, улыбаясь все тою же неподвижною, кроткою улыбкою. Тогда он встал и пошел к выходу из сада. За собою слышал он ее легкие шаги. Долго шел он по городским улицам, — и она шла за ним. Иногда он ускорял шаги, чтобы уйти от нее, — и она шла скорее, торопилась, бежала, приподнимая тонкими пальцами край белого платья. Когда он останавливался, она стояла поодаль, рассматривая выставленные в магазинных окнах предметы. Иногда он досадливо оборачивался и шел прямо на нее, — тогда она торопливо перебегала на другую сторону улицы или пряталась в подъездах или под воротами. И следила за ним серыми, спокойными, внимательными глазами. Неотступно следила. «Сяду на извозчика», — подумал он. Удивился, почему такая простая мысль раньше не пришла ему в голову. Но едва он заговорил с извозчиком, она приблизилась. Стояла совсем близко и веяла на него холодом и печалью. И улыбалась. Подумал досадливо: «Она сядет со мною. От нее не уйти, не уехать». Извозчик спрашивал шесть гривен. — Тридцать копеек, — сказал Резанов и быстро пошел прочь. Извозчик ругался. Резанов поднялся в третий этаж. Остановился у дверей своей квартиры. Позвонил. Все время слышал шорох тихих, поднимающихся по лестнице шагов. Второй раз позвонил нетерпеливо. Холод страха пробежал по спине. Хотелось войти в квартиру раньше, чем она поднимется, раньше, чем она увидит, в какую он вошел дверь, — на площадке было четыре двери. Но уже она поднималась. Уже близко, в полусвете лестницы, забелелось ее платье. И ее серые глаза внимательно и близко смотрели в его испуганные глаза, когда он, входя в квартиру, последний раз глянул на лестницу, поспешно закрывая за собою дверь. Сам замкнул дверь на ключ. Так резко звякнул замок. Потом остановился в полутемной передней. Смотрел на дверь тоскующими глазами. Чувствовал, — точно видел сквозь опрозрачнившуюся вдруг дверь, — как она стоит за дверью, тихая, с кроткою улыбкою на милых губах, и поднимает ясное, бледное лицо, чтобы прочесть и запомнить номер квартиры. Потом тихие послышались шаги вниз по лестнице. Резанов вошел в свой кабинет. — Она ушла, — словно сказал кто-то ясным голосом. И другой словно послышался в ответ ему голос, безнадежно-спокойный: — Она придет. Он ждал. Все темнее становилось. Томила тоска. Мысли были неясны и спутаны. Голова кружилась. По телу пробегал озноб и жар. Думал: «Что она делает? Купила еды, пришла домой, голодных своих смертенышей кормит. Так и назвала их — смертеныши. Сколько их? Какие они? Такие же тихонькие, как и она, моя милая смерть? Исхудалые от недоедания, беленькие, боязливые. И некрасивые, и с такими же внимательными глазами, такие же милые, как она, моя милая, моя белая смерть. «Кормит своих смертенышей. Потом спать уложит. Потом сюда придет. Зачем?» И вдруг любопытство зажглось в нем. Придет, конечно. Иначе зачем проследила его до дому. Но зачем придет? Как она понимает свою задачу, эта странная дама, готовая за деньги на все условия, и даже на то, чтобы по смертям ходить? А может быть, она и не женщина, а настоящая смерть? И придет, и вынет его душу из этого грешного и слабого тела? Лег на диван. Укрылся пледом. Весь сотрясался в приступах жестокой и сладкой лихорадки. Какие странные приходят в голову мысли! Она — умная и добросовестная. Взяла деньги, и хочет их заработать, и хорошо играет подсказанную ей роль. Отчего же она такая холодная? Да оттого, что она — бедная, голодная, усталая, больная. Устала от работы. Так много ей работы. «Я косила целый день. Я устала. Я больна». Ходит, ищет, голодная, больная. Бедные смертеныши ждут, голодные ртишки разевают. И вспомнил ее лицо, — земное, человеческое лицо моей смерти. Такое знакомое лицо. Родные черты. В памяти, черта за чертою, все яснее вставало ее лицо, — знакомые, родные, милые черты. Кто же она, моя белая смерть? Не сестра ли моя? «Тяжело мне, — я больна. Помоги мне, милый брат». И если она — моя вечная Сестра, моя белая смерть, — то что мне до того, что она здесь, в этом воплощении, пришла ко мне в образе ищущей по объявлениям, живущей в комнате от хозяев! Я вложил в ее руку мое бедное золото, мой скудный дар, — звонкое золото, в холодеющую руку. И взяла мое золото остывающею рукою, и возьмет мою душу. Снесет меня под темные своды, — и откроется лик Владыки, — Мой вечный лик, и Владыка — Я. Я воззвал мою душу к жизни, и смерти моей велел идти ко мне, идти за мною. И ждал. Была ночь. Тихо звякнул колокольчик. Никто не слышал. Резанов поспешно откинул плед. Прошел в переднюю, стараясь не шуметь. Так резко зазвенел замок. Дверь открылась, — на пороге стояла она. Он ступил назад, в темноту передней. Спросил, словно удивляясь: — Это — ты? И она сказала: — Я пришла. Это мой час. Пора. Он замкнул за нею дверь и пошел к себе по неосвещенным комнатам. Слышал за собою легкий шорох ее ног. И в темноте его покоя она прильнула к нему и поцеловала его целованием нежным и невинным. — Кто же ты? — спросил он. Сказала: — Ты звал меня, и я пришла. Я не боюсь, и ты не бойся. Я дам тебе последнюю усладу жизни, — поцелуй смерти, — «и будет смерть твоя легка и слаще яда». Спросил: — А ты? Ответила: — Я сказала тебе, что сойду с твоею душою тем единственным путем, который перед нами. — А твои смертеныши? — Я послала их вперед, чтобы они шли перед нами и открывали нам двери. — Как же ты вынешь мою душу? — спросил он опять. И она прижалась к нему нежно и шептала: — «Стилет остер и сладко ранит». И прильнула, и целовала, и ласкала. И точно ужалила, — уколола в затылок отравленным стилетом. Сладкий огонь вихрем промчался по жилам, — и уже мертвый лежал в ее объятиях. И вторым уколом отравленного острия она умертвила себя и упала мертвая на его труп.
Это конечно, уже более стильно. Но все же, какая потрясающая чушь! Я даже не о том, что можно было бы намного интереснее завернуть. Хотя, признаться по совести, в школе мне такое нравилось. Ну не может так рассуждать зрелый мужчина, мальчик подросток обремененный кучей комплексов, которому в принципе заняться нечем -- вот тот может вполне